Статьи по мифологииНовости Мифологическая энциклопедияЭнциклопедия Тексты легенд и мифовЛегенды и мифы СказкиСказки Ссылки на мифологические сайтСсылки Карта сайтаКарта сайта






предыдущая главасодержаниеследующая глава

У истоков корейской словесности (Б. Рифтин)

(При работе над предисловием автор с благодарностью пользовался трудами исследователей истории и культуры Кореи Ю. В. Ионовой, Л. Р. Концевича, М. И. Никитиной, М. Н. Пака, А. Ф. Троцевич.)

Когда в начале 50-х годов студенты-востоковеды спросили основоположника советского корееведения профессора А. А. Холодовича, что он посоветует им прочесть из корейской классики, профессор ответил: «К сожалению, пока ничего. Корейская литература оригинальна и интересна, но ничего из нее еще не переведено на русский язык». С тех пор прошло более двадцати пяти лет. Срок для знакомства с чужой литературой не такой уж большой, но за это время усилиями учеников профессора А. А. Холодовича русскому читателю стали доступны и увлекательные средневековые народные корейские повести, и аллегории Лим Дже, и роман Ким Манджуна «Сон девяти в облаках», и многие другие прекрасные памятники корейской словесности.

Данная книга знакомит читателя с самыми истоками корейского повествовательного искусства. Едва ли нужно говорить, что его начало следует искать в устной народной традиции, в древних мифах, преданиях, легендах и сказках. Это явление общее для всех литератур мира, несмотря на особенности путей развития каждой национальной культуры.

Корейская письменная традиция складывается в первых веках новой эры когда на Корейском полуострове образовались три царства: на юго-востоке Силла, на юго-западе Пэкче и на севере — Когурё. Правители этих царств ориентировались на образцы конфуцианской государственности, и, видимо, первое, что требовалось им для утверждения самостоятельности страны, — собственное летописание. Так появились в IV веке «Записи о прошлом», составленные в Когурё, и «Исторические записи», написанные в Пэкче; в третьем корейском государстве — Силла — история страны начала составляться в VI веке. Но ни одно из этих сочинений, к сожалению, до нас не дошло, как не дошли и многие другие летописи древней Кореи. Первый сохранившийся памятник корейской историографии — «Исторические записи трех государств» Ким Бусика, написанные в 1145 году на основании более ранних книг. Труд Ким Бусика был предпринят согласно повелению тогдашнего государя и по завершении поднесен ему вместе с почтительным посланием, подписанным Ким Бусиком и десятью его помощниками — сановниками разных придворных ведомств. Ким Бусик был патриотом. Его беспокоило то, что большинство образованных людей в Корее тогда ориентировалось на конфуцианскую науку Китая и пренебрежительно относилось к собственному наследию. Он писал, что «нынешние ученые мужи, способные глубоко проникать в смысл «Пятикнижия» и сочинений китайских мудрецов, а также в истории Цинь, Хань и последующих династий, когда дело доходит до событий, свершавшихся в нашей стране, оказываются в полной растерянности, не зная ни начала тех событий, ни их конца. Увы! Как это печально!».

Ким Бусик и его помощники собрали в одном сочинении все известные им факты корейской истории. Они писали не историю своего времени («Исторические записи...» кончаются на 30-х годах X в.), а сочинение о древней и раннесредневековой Корее. Каждому царству Ким Бусик посвятил отдельное повествование, типа летописи, и построенное по образцу принятых на Дальнем Востоке «Основных анналов» — непременного компонента всех официальных династийных историй. Ким Бусик назвал свой труд «Самгук саги» — «Исторические записи трех государств», явно желая этим сказать, что он создает свой, корейский вариант «Исторических записок» — сочинения отца китайской и, пожалуй, всей дальневосточной историографии Сыма Цяня, жившего во II—I веках до н. э. то есть более чем за тысячу лет до Ким Бусика.

Сыма Цяпь начал свой труд с описания царствования мифических государей Хуан-ди и Чжуань-сюя; Ким Бусик так же начинает описание истории каждого из корейских царств с рождения мифических и легендарных правителей, живших, по его мнению, по крайней мере, за тысячу и более лет до него. Что мог рассказать историограф XII века о далеких предках правителей своего народа? Конечно, главным образом мифы, предания и легенды. Откуда он брал их? Скорее всего, даже не столько из устной народной традиции, а из ранних письменных памятников как своих, корейских, так и чужеземных, китайских. Памятники корейские, как уже говорилось выше, затерялись в последующие века, памятники китайские во многом сохранились, и мы еще скажем о них. Древние и средневековые летописи разных народов во многом сходны по своей композиции и манере. В основе их лежит стремление к погодной записи событий. В такой-то год случилось то-то, в такой-то год то-то. Запись, сделанная под определенным годом у Ким Бусика, как и у его разноплеменных собратьев, может быть очень краткой — всего одно предложение. Так, под двадцатым годом силлаского государя Чима, то есть 131 годом н. э. сказано: «Летом, в пятом месяце, после сильного дождя водой унесло или затопило дома людей». Так же лаконична и Запись под первым годом преемника Чима, государя Ильсона (134 г. н. э.). «В десятом месяце объявлена амнистия». Есть, конечно, записи и не столь лаконичные, но и они в большинстве случаев представляют собой перечень отдельных, не связанных между собой событий. Для летописца важно лишь то, что они совершились в один и тот же год. Но вот неожиданно летописец отступает от своего лапидарного стиля и под каким-либо годом помещает уже не сухую «протокольную» запись, а целый эпизод из жизни того или иного лица, чаще всего, конечно, правителя. Здесь летописец уже не только фиксирует событие, но описывает, как оно происходило. Что же привлекает внимание Ким Бусика? Необычные случаи, имеющие поучительный смысл. Необычным же для корейского историографа XII века было чудесное: чудесное рождение мифического государя, чудесное знамение, явленное Небом, чудесная встреча человека с духом или драконом или, для более позднего времени, какой-нибудь необычный случаи, произошедший с государем или кем-либо из знаменитых людей. Описываемый историографом случай не просто оживляет лаконичную летописную запись, он таит в себе зародыш сюжетного повествования: впечатляющую деталь, остроумную реплику, неожиданную концовку.

Ким Бусик и его помощники в послании государю с принятым тогда самоуничижением писали, что хотя их труд «и не достоин хранения в государевой сокровищнице, но они таят надежду, что государь не попустит употребления оного в качестве затычки для соевых бутылей». Труд их, как доказало время, не пропал даром. «Исторические записи...» сразу же получили известность не только у себя на родине, они, по свидетельству китайского литератора XII века Ван Ин-линя, хранились и в китайской императорской библиотеке.

В XIII веке буддийский монах по прозвищу Ирён составил своеобразные дополнения к «Историческим записям трех государств» Ким Бусика. Он назвал свое сочинение «Самгук юса» — «Забытые деяния трех государств» и включил в него то, что по каким-то причинам не использовал Ким Бусик. Причины эти, собственно, ясны. Ким Бусик был придворным историографом, «надзирателем по составлению истории государства» (так переводится его официальная должность «камсу кукса»). Он писал свою историю, руководствуясь принципами конфуцианской историографии: создавать историю в назидание потомкам, видя в ней лучший способ порицания зла, то есть дурного правления, и восхваления добра, а значит — достойного правления. При этом Ким Бусик и его помощники твердо помнили завет Конфуция: «Излагаю, но не творю», что можно расшифровать как «излагаю деяния и учение древних и не придумываю ничего от себя», а также другое высказывание Конфуция: «Учитель не говорит о сверхъестественном, о проявлениях необузданной силы, о смуте и о духах». На практике это приводило к историзации древних мифов и легенд, к усечению чудесных и волшебных историй, то есть того, что нередко составляет самое душу мифа, его эстетическую прелесть для читателей последующих поколений. Это хорошо понимал Ирён.

Ирён был буддийским монахом. Буддизм, родившийся в далекой Индии, был, как и другие индийские учения, далек от истории. Историческое мировоззрение в принципе чуждо буддизму, который считал земное бытие иллюзорным и не удостаивал вниманием события бренного мира. Буддисты, как правило, не писали исторических сочинений, а если и создавали их, как это было, например, в Тибете, то представляли историю страны только как историю распространения в ней буддизма. В Китае, с его развитой историографической традицией, среди сотен и тысяч историков, кажется, буддистов не было совсем. Корейский монах Ирён, родившийся в 1200-м и умерший в 1289 году, был, как и все его современники, не просто буддистом, он впитал в себя, видимо, еще с детства и конфуцианскую образованность. На протяжении столетий в странах Дальнего Востока (за исключением Японии) образование начиналось с зубрежки книг конфуцианского канона, который во многом был основой тогдашней культуры и науки.

В странах дальневосточного культурного круга исторические сочинения четко делились на официальные, создаваемые придворными историографами по повелению государя, и неофициальные (они назывались по-корейски яса, а по-китайски еши, что буквально значит «дикие истории»). И все-таки даже монах Ирён начинает свою «дикую историю» со ссылки на совершенномудрых, с конфуцианской точки зрения, правителей древности: «Большинство совершенномудрых людей древности своими ритуалами и музыкой способствовали расцвету государства, человеколюбие и верность долгу положили в основу своего учения, а вот о сверхъестественном, о проявлениях грубой силы, о смуте и о духах они не хотели говорить. Однако будущее возвышение государей, соответствие велению судьбы, получение царского мандата непременно содержало нечто удивительное для людей. Только после этого они могли, пользуясь великой смутой в стране, взять в руки бразды правления и свершить великие деяния. Поэтому из Хуанхэ появился Великий план, а из реки Лошуй — чертеж, и совершенномудрые смогли свершить свои деяния. Или вот радуга окружила священную Мать, и она родила Фу-си, дракон возбудил Нюй-дэн, и она родила Яня (то есть Божественного земледельца Шэнь-нуна)... Да разве можно перечислить подобные записи! Также вот и предки — основатели трех государств — все отмечены чертами божественного и удивительного. Чему же тут поражаться?! И замысел мои был в том, чтобы, записав удивительное, дополнить различные сочинения».

В этом коротком предисловии Ирён топко подмечает противоречия между декларациями китайских историографов, провозглашавших, что они не будут говорить о сверхъестественном, и их реальными писаниями, где, хоть и в усеченном и нередко преобразованном виде, присутствуют древние мифологические предания о чудесном рождении первопредков и первогосударей, о небесных знамениях и волшебных помощниках (ведь это конь-дракон вынес из вод Хуанхэ начертание гадательных восьми триграмм, Это черепаха, поднявшись из реки Лошуй, поднесла мифическому государю Юю план усмирения потопа и упорядочения вод). Ирён и формулирует свою творческую задачу: собрать удивительные предания, о которых официальные историографы или совсем умалчивали, или излагали их слишком скупо. Ирён разделил свое сочинение на пять частей (или свитков), назвав первые два «Описание удивительного» (что можно перевести и по-другому: «Описание сверхъестественного»). Удивительные события и предания составили содержание н последующих разделов его труда, но тут он уже показал себя последовательным буддистом. Он назвал третий свиток «Возвышение закона», имея в виду буддийский закон — дхарму, и включил в него как подраздел рассказы об основании пагод, изображениях святых и т. п. Здесь нет необходимости перечислять все разделы его труда, надо сказать лишь, что, о чем бы ни повествовал монах Ирён, его всюду интересовало удивительное, интересовало чудо: будь то чудо необычного рождения, или чудо таинственного исчезновения, или чудо, явленное статуей будды или бодхисаттвы в одном из корейских монастырей. Ирён завершает свой труд разделом о почтительности к родителям. Почтительность к родителям не была исконно буддийской добродетелью. Это было понятие, еще в древности усвоенное и узаконенное конфуцианцами. Однако пришедшие из Средней и Центральной Азии в страны Дальнего Востока в первых веках новой эры буддийские проповедники, пытаясь примениться к местным обычаям, включили рту моральную категорию и в свое учение. Вот почему нет ничего странного в том, что Ирён завершает свой сборник рассказом о бедной девушке, продавшей себя в рабство для того, чтобы как-то прокормить слепую мать. Этот рассказ помещен и в предлагаемой вниманию советского читателя книге.

Сочинение Ирёна, будучи книгой неофициальной, получило в средневековой Корее популярность явно меньшую, чем «Исторические записи...» Ким Бусика. Это во многом объясняется пристрастием Ирёна к удивительному, необычному, которое претило конфуцианским догматикам. Известно, например, что конфуцианский ученый Ли Гугён, живший в первой половине XIX века, презрительно назвал «Забытые деяния трех царств» Ирёна «сборищем диких несусветиц». Не случайно, что при широком развитии книгопечатания в средневековой Корее эта интереснейшая книга была издана всего лишь несколько раз и после ксилографического издания 1512 года до 20-х годов нашего века не издавалась ни разу.

Едва ли следует думать, что Ким Бусик и его помощники или даже монах Ирён записывали народные мифы, легенды и предания так, как это делают сейчас фольклористы, то есть слушая рассказчика и стараясь не пропустить ни слова, сохраняя особенности местного диалекта или говора. Они поступала совсем иначе. Собирая древние предания, они, видимо, в первую очередь искали их в древних книгах и выписывали оттуда, а уже потом, как бы во вторую очередь, излагали сами известные им рассказы, возможно услышанные от других лиц. Это ясно видно из «Забытых деяний трех государств» Ирёна. Первый рассказ, названный им «Древний Чосон» (Чосон — древнее название Кореи, которое обычно переводят как Страна Утренней свежести), начинается со ссылки на один из вариантов «Истории Вэй», составленной в IV—V вв. н. э. «В былые Бремена две тысячи лет назад был государь Тангун по имени Вангон, он основал столицу в Асадаль и основал государство Чосон». И только после этого, как разъяснение, приводится довольно подробный мифологический рассказ о Тангуне (с него начинается и наша книга), данный как извлечение из каких-то «Древних записей». Что кроется за этим названием, теперь сказать трудно. Второй рассказ неликом заимствован из «Истории Ранней Хань» Бань Гу (I в. н. р.), третий из «Истории Трех царств» Чрнь Шоу (III в. н. р.), но вскоре ссылки на древнекитайские сочинения заканчиваются, и Ирён излагает предания по утраченным ныне корейским анналам, а потом перестает ссылаться и на них. Надо думать, что тут он более свободен в своем изложении и опирается уже скорее всего на устные предания. Ирён явно старался излагать их максимально точно (вспомните упоминавшийся выше завет Конфуция: «Излагаю, но не творю»). А когда ему были известны разные версии, он отмечал это в своих же собственных комментариях. Так, рассказывая, как государь Пичхо стреляет в футляр от комунго, Ирён вдруг прерывает рассказ и замечает: «Или еще говорят...» — и далее передает явно какую-то другую историю об ином государе, тоже встретившем на пути в монастырь стаю крыс. По пометкам, которые делал Ирён (а до него и Ким Буснк) на рукописи, вводя такие вот комментарии и поясняя разночтения (в тех случаях, когда они что-то добавляют к сюжету рассказа, они оставлены и в русском переводе), мы можем предположить, что он использовал и письменные, и устные предания.

И Ким Бусик, и Ирён писали, однако, не на своем родном корейском языке, а на общерегиональном литературном языке, который назывался в Китае вэньянь, в Корее — ханмун, в Японии камбун, а во Вьетнаме — ханван. Это был язык, в основе которого лежали нормы грамматики древнекитайского языка. На этом языке никто не говорил. На нем только писали. Он был лаконичен, образен, но далеко не всегда годился для передачи местных (например, корейских) реалий и названий. Не мог он передать и живое ощущение местного говора, тем более диалога, или особенности песенного творчества. Весьма сложно было с некитайскими именами. В одних случаях их записывали первыми попавшимися иероглифами, стараясь только передать звучание имени, в других авторы старались подобрать иероглифы так, чтобы передать и Звучание и этимологию имени. Например, в этой книге мы встречаем имя Чумон — в переводе с иероглифической Записи оно буквально означает ««Красное ползучее растение» или что-нибудь вроде «Красный неразумный» (?), а на деле оказывается зашифрованным местным пуёским словом «меткий лучник». По-иному произошло с другим именем того же Чумона — Тонмён. Это имя в переводе с иероглифики означает буквально Свет с Востока, и, как предполагают ученые, в данном случае этимология и звучание переданы одинаково точно.

* * *

Первый раздел нашей книги назван «Об основателях государств». В древности на территории Корейского полуострова существовало несколько отдельных государств. Каждое из них было образовано, по-видимому, местными племенами йе, мэк, пуё, имевшими свою мифологию, своих богов и героев. Древнейшая история Кореи исследована еще далеко не достаточно. Есть разные теории и о том, к какой ветви языков принадлежит нынешний корейский язык. Многие ученые усматривают связь корейского языка (а значит, и предков корейцев) с тунгусо-маньчжурскими языками Южной Сибири и Приамурья, а некоторые исследователи говорят даже об определенном сходстве корейского языка с тюрко-монгольскими языками, и можно предполагать, таким образом, известное родство предков корейцев со всеми этими народами. В последнее время ученые все более начинают говорить и о южном пласте в этногенезе корейцев, то есть о том, что в сложении корейской народности принимали участие наряду с палеоазиатами и тунгусскими племенами и пришельцы из земель, расположенных в южных морях. Что это были за племена, сказать пока трудно. Но такой сложный этногенез корейцев подтверждается именно мифами, теми самыми рассказами о мифических первопредках, с которых открывается наш сборник. Первым в нем идет рассказ о Тангуне — прародителе корейцев и основателе древнего Чосона. Как то ни странно, повествование о нем встречается только в «Забытых деяниях трех государств» Ирёна и в созданных в том же XIII веке «Рифмованных записях об императорах и государях» Ли Сынхю. До этого лишь в одном из вариантов «Истории Врй», составленной в IV—V вв. н. э., упоминается имя Тангуна. Думается, однако, что нет оснований считать, будто миф этот сложился позже других.

Давайте прочитаем его внимательно, и мы увидим, что в основе рассказа лежит архаическое представление о рождении первопредка. Начнем с начала. «В древних записях сказано: был когда-то Хванун, сын Хванина (а Хванином звался у нас Иидра, Повелитель Небес)». Читатель, знакомый с древнеиндийской и буддийской мифологией, может удивиться: как это в мифе о прародителе корейцев фигурирует древнеиндийский бог, всемогущий Индра? Объяснить это не так трудно. Слова в скобках, где дается пояснение, это комментарий самого Ирёна, а он был, как уже говорилось, буддийским монахом. Есть ли его расшифровка дань чтимой им религии или имя Хванин было принято у корейцев, сейчас сказать трудно. Несомненно одно — Индра заместил здесь некое архаическое верховное божество, подлинного имени которого мы восстановить не можем. Ясно также, что Верховный владыка послал на землю — в Корею своего сына и вручил ему три небесные печати. Думается, что и эта деталь явно позднего происхождения. В Китае, а потом и в других странах Дальнего Востока печать считалась символом государственной власти, но, например, ни в одном древнекитайском мифе о печатях не упоминается — это реалия более позднего времени — периода развитой государственности. Из истории, однако, известно, что в первых веках новой эры китайские государи, пытаясь умиротворить беспокойные корейские племена мэк и привлечь их на свою сторону, жаловали мэкским вождям княжеские титулы и посылали в дар печати как символы власти. Может быть, именно эти реальные факты и привели к появлению в архаическом мифе подобной детали.

Хванун привел с собой большую свиту — целых три тысячи человек, он повелевал духами Ветра, Дождя и Туч. Дух Ветра назван в иероглифическом тексте Ирёна — Дядюшка Ветер (Пхунбэк) — это древнее прозвание духа Ветра в китайской мифологии. Надо думать, что корейские авторы неведомых нам теперь древних записей, а может быть, и сам Ирён просто заимствовали некорейское, но привычное обозначение корейского духа ветра. Точно так же он поступил и с духами Дождя и Туч, он назвал их Уса и Унса, что буквально значит — Повелитель Дождя и Повелитель Туч, заимствовав оба слова из древнекитайских памятников, скрыв тем самым за иероглифическими знаками подлинные имена древнекорейских богов. Современный корейский комментатор «Забытых деяний трех государств» Ли Бёндо даже предполагает, что те три печати, о которых говорилось выше, были предназначены именно для этих трех духов, помогавших Хвануну. И упоминания именно об этих богах и о том, что Хванун повелевал злаками, должны свидетельствовать о том, что Эта версия мифа сложилась у людей, занимавшихся земледелием, то есть, видимо, в древние, но все-таки не самые древние времена. В китайской мифологии, например, говорится, что сеять злаки научил людей не первый мифический государь Фу-си (он научил людей охоте и рыболовству), а лишь более поздний персонаж Шэнь-нун. Легко заметить, что рассказ о Тангуне как бы распадается на две части: историю нисхождения героя в мир людей и историю о медведе и тигре, мечтавших превратиться в людей. Вторая история, надо думать, в действительности древнее первой. В ней больше чувствуется дыхание первобытной мифологии, однако и она преображена и несколько изменена в соответствии с историческим развитием общества. В архаических преданиях большинства народов звери легко меняют свой облик и превращаются в людей. Здесь же они почему-то не могут этого сделать сами и просят о помощи сына Небесного владыки. Он дает им чудодейственную полынь (а полынь на Дальнем Востоке считалась растением магическим, отгоняющим злых духов) и по двадцать чесночин и устанавливает определенный запрет — в течение ста дней прятаться от солнца. Здесь повествование уже явно приближается к волшебной сказке. И, как и положено в сказке, один из Зверей — тигр, хозяин гор, не выдерживает запрета и остается в своем собственном обличий, а медведь, — хозяин лесов, превращается в женщину, с которой вступает в брачный союз сын Неба Хванун. От этого союза и родился Тангун, основатель Древнего Чосона.

В этом коротком рассказе есть одна важная деталь, которая легко ускользает от внимания читателя, знакомящегося с историей Тангуна в русском переводе. В начале повествования говорится, что Хванун спустился с небес на вершину горы к священному дереву — жертвеннику духам. Потом рассказывается о том, что женщина-медведица приходила к этому дереву молить о ниспослании ей ребенка. Жертвенник в тексте назван словом тан, и это важно. Но текст этот может быть понят и иначе. Иероглиф «тан» — «жертвенник», «жертвенный алтарь» — в тексте оригинала есть определение к дереву. Другие средневековые корейские авторы записывали имя Тангун с помощью другого иероглифа, также звучащего «тан», но означающего название дерева. Иероглиф «тан» (или по-китайски «тань») был «изобретен» древними китайцами, по всей вероятности, для передачи понятия «сандаловое дерево», но сандаловое дерево не росло на севере Кореи, где сложился миф о Тангуне. Там слово «тан» обозначало особую черную корейскую березу. Для этого дерева, неизвестного в древнем Китае, естественно, не было и своего иероглифа. И книжникам ничего не оставалось делать, как записать это понятие условно иероглифом, звучащим «тан». Ирён как буддист привык к употреблению знака «тан» в значении «сандал», как встречается он во многих священных буддийских текстах, и не захотел использовать его для обозначения родной березы. Так могло появиться таинственное дерево-жертвенник в его тексте. Другие авторы, жившие после него, однако, в подавляющем большинстве понимали имя Тангун как означающее Государь (хозяин) Черной Березы. Надо думать, что они были правы, хотя некоторые современные ученые возводят «Тангун» к древнеалтайскому слову со значением «шаманский царь». Дело в том, что береза была священным деревом у многих народов Сибири, которым были, очевидно, родственны и северокорейские племена. Именно священным названо дерево тан и у Ирёна. Черная береза у этих племен была, видимо, не просто священным деревом. Это был символ мифического, шаманского мирового древа. Недаром в тексте рассказа говорится, что оно росло на вершине самой высокой горы, на которую опустился сын Небесного владыки. Мировое древо как бы связывает небо и землю: его корни уходят глубоко под землю, а верхушка достает до самого неба. Таково то древо, под которым родился Тангун и имя которого он носит. Любопытно, что тан — это дерево, из которого в древности делали луки и стрелы. А имя другого первопредка корейских племен Чумона, как уже говорилось выше, означает «меткий стрелок из лука». Древние корейцы славились как отличные стрелки-охотники. На стене одной из когурёских гробниц IV века, например, изображены всадники, стреляющие из луков оленей и тигров, во многих рассказах, собранных в нашей книге, читатель столкнется с меткими стрелками-лучниками. Может быть, и не случайно, что своим первопредком древние охотники назвали духа того дерева, из которого делались отличные луки. Вернемся теперь вновь ко второй части рассказа о Тангуне. Тангун родился от брака сына Небесного владыки с женщиной-медведицей. За этой историей его чудесного рождения стоят, по всей вероятности, древнейшие тотемистические представления, объясняющие рождение вождей племен (а затем и государей) от связи человека (обычно женщин) с тотемным зверем. Здесь же мы имеем следы явно еще более архаических взглядов — герой родится от матери-медведицы, — соединенных со взглядами стадиально поздними. Известно, что представление о небесных божествах возникает на гораздо более поздней стадии развития общества, чем тотемистические воззрения, а здесь отец Таыгуна — даже сын чужеземного божества Индры. Стоит отметить, что в других средневековых сочинениях и у Ли Сынхю в «Рифмованных записях об императорах и государях», и «Анналах Чосона», и в «Краткой истории Восточной страны» (XV в.), где приводится миф о Тангуне, мотив о его рождении от медведицы опущен. У Ли Сынхю, правда, глухо упоминается о том, что небесный владыка повелел своей внучке принять чудесное снадобье и превратиться в женщину, которая соединилась с духом дерева и родила Тангуна, однако, какой облик имела эта внучка ранее, неизвестно.

Выше мы говорили о том, что культ березы роднит миф о Тангуне с мифологией других народов Сибири. Почти повсеместно в мифологии народов Сибири медведь играет большую роль. У многих сибирских народов был даже особый медвежий праздник. У енисейских кетов — маленького народа, сохранившего многие первобытные обычаи, — медведя, например, чаще всего называли словом «бабушка», люди, не имевшие детей, нередко брали себе на воспитание медвежат; если у женщины умирал младенец, то ей приносили медвежонка, и она выкармливала его грудью. Нивхи в низовьях Амура и на Сахалине, то есть ближайшие северные соседи корейцев, называли медведя «горный человек» и так же, как и кеты, рассказывали предания о женитьбе человека на женщине-медведице, что будто бы приносило ему удачу в охоте. Можно думать, что и в основе предания о Тангуне лежит аналогичный охотничий рассказ о женитьбе человека на медведице — хозяйке (возможно, тотемной) лесных угодий. Корейские ученые усматривают большую роль медвежьего культа в истории древнекорейских племен, предполагают, что и сами названия племен пуё, когурё, йемэк в конечном счете восходят к корейскому слову «медведь». Медвежье мясо считалось у корейцев особо действенным, его ели, чтобы излечиться от многих болезней. Роженице и новорожденному давали для укрепления сил пить отвар из печени медведя. В народе вплоть до наших дней бытовали предания о женитьбе на медведице. Рассказывают, что будто бы некий юноша, заблудившись в горах, наткнулся на хижину, в которой жила молодая красавица. Юноша остался у нее, но однажды, тайком пойдя за ней следом, увидел, как она превратилась в медведя, чтобы поймать оленя. Узнав, что ее тайна раскрыта (в предании о Тангуне нет никакой тайны, здесь влияние более позднего мировоззрения), медведица стала преследовать юношу, и он с трудом спасся от нее, бросившись в реку (См.: Ю. В. Ионова. Пережитки тотемизма в религиозных обрядах корейцев. — В кн.: «Религия и мифология Восточной и Южной Азии». М., 1970, с. 160). Все это является свидетельством «неслучайности» повествования о рождении Тангуна, и вместе с тем подтверждением генетических связей предков современных корейцев с народами северо-восточной Азии. Тем более что, например, у китайцев — южных соседей корейцев — медведи хотя изредка и упоминаются в древних мифах, нет, кажется, ни одного рассказа о рождении героя от связи с медведем или медведицей. Мы столь подробно остановились на этом повествовании о Тангуне потому, что подавляющее большинство приведенных в данной книге мифологических рассказов об основателях древнекорейских царств, свидетельствует о близости древнекорейской мифологии совсем не сибирским, северным народам, а, наоборот, народам южным, даже не столько ближайшим соседям корейцев — китайцам, сколько народам территориально далекой от них Юго-Восточной Азии.

Прочтите внимательно рассказ (взятый из «Исторических записей трех государств» Ким Бусика) о Хёккосе, основателе государства Силла, и девице Арен. В нем повествуется о том, как старейшины шести родов (общин), решившие найти достойного правителя страны, поднялись на холм и оборотились к югу. Почему именно к югу, может спросить любознательный читатель. А потому, что у народов Дальнего Востока юг считался стороной света, откуда надлежит ждать благих веяний. Старейшины увидели белую лошадь. Люди бросились к ней, но лошадь поднялась в небо, а на том месте, где она была, старейшины нашли большое яйцо. Когда яйцо раскололи, из него вышел чудесный младенец, ставший потом государем, основателем царства Силла. Точно так же из яиц вышли будто бы и основатели древнего государства Карак. Однажды с неба на темно-лиловой верви спустился золотой ларец, в котором лежало шесть золотых яиц. Из каждого яйца вышло по младенцу, и все они стали правителями разных мелких царств. Возьмем еще один рассказ: «Рождение Альджи в Петушином лесе». Здесь люди находят на дереве золотой ларец, а в нем дивного младенца. Можно предположить, что и здесь в более ранних вариантах сюжета в ларце лежало яйцо, из которого вышел младенец. (Не случайно в рассказе говорится, что под деревом, где висел ларец, кричал белый петух, заметим, что в оригинале нет указаний на пол птицы, и с таким же успехом речь может идти о кудахтанье белой курицы.) Рождение из яиц — мотив не характерный ни для сибирской, ни для китайской мифологии, но зато постоянно встречающийся в фольклоре народов Юго-Восточной Азии. У вьетов, например, все первопредки соседних с ними народов родились из ста яиц, содержащихся в мешке, «рожденном» красавицей Эу Ко. У мыонгов, народа генетически близкого вьетам, но сохранившего архаический фольклор и архаические верования, популярен рассказ о том, что первые люди родились из яйца, снесенного птицей, у чинов Бирмы первопредок тоже будто бы родился из чудесного яйца, снесенного Великой Матерью, но высиженного птицей эшэ-кун. Думается, что в основе таких мифов должно лежать представление о рождении первопредков от тотема-птицы (известно, что петух был тотемом силласких племен, древние индийцы даже называли Силла Куккутвара — Страна, где кукарекают петухи). Но, как свидетельствуют приведенные примеры, сама птица упоминается лишь в ранних архаических версиях, в стадиально более поздних яйцо рождает уже женщина (как и в мифе о Тонмёне) или оно спускается на землю с небес в золотом ларце.

В рассказе «Рождение Альджи в Петушином лесе» государь, услыхав ночью крик петуха, посылает узнать, в чем дело, Князя-Тыкву. Что это за Князь-Тыква, здесь не поясняется, но он — персонаж неслучайный. Князь-Тыква Пхогон фигурирует и в рассказе «О Тхархэ — вышедшем из яйца, правителе Силла». Тхархэ хитростью изгоняет Князя из собственного дома. А в повествовании о Хёккосе, основателе царства Силла, утверждается следующее: «Младенец вышел из яйца, а яйцо похоже на тыкву. У нас тыква называется «пак», поэтому его родовое имя Пак». Заметим, кстати, что и по сей день Пак — одна из наиболее распространенных корейских фамилий. В других средневековых памятниках рассказывается, что Киязь-Тыква якобы прибыл в Корею с Японских островов во времена мифического правителя Тхархэ на двух сушеных тыквах-горлянках, откуда-де и пошло его прозвище. Стоит вспомнить, что герои мифов многих народов юга Восточной Азии тоже плавают в тыквах, спасаясь от мирового потопа. И за этим мотивом там стоит тоже более древний мотив рождения первопредков из тыквы.

Обратимся опять к фольклору народов юга Восточной Азии и Юго-Восточной Азии, где есть целая группа мифов о рождении первопредков из тыквы. У монов, живущих в Бирме и Таиланде, у народности ли в Южном Китае и у ряда других первые люди вышли из тыквы или спаслись в тыкве от великого потопа и стали как бы вновь прародителями человечества. Как пишет этнограф Г. Г. Стратанович, исследовавший мифы о происхождении из яйца или из тыквы, мифы о рождении первопредков из яйца характерны обычно для носителей островных или прибрежных культур, а мифы о происхождении из тыквы — для материковых земледельческих народов, знавших «дозлаковое» огородничество — разведение всякого рода тыкв. Соединение же этих мотивов в пределах одного мифа, как мы видим в Корее, должно, видимо, свидетельствовать о взаимодействии и слиянии в процессе создания древней народности различных по происхождению этнических групп. В данном случае, по всей вероятности, южных пришельцев.

Мы попытались рассказать о двух началах в древне-корейских мифах: северном и южном, связанном с самым югом Восточной Азии. Но из представленных в нашей книге мифов видно, что у корейцев есть не только свои мифологические образы, но, видимо, и воспринятые у западных соседей. Таков, например, образ дракона. Скорее всего, он попал в корейскую мифологию из китайской, где дракон был одним из самых популярных тотемов и где без его присутствия, можно сказать, не обошлось чудесное рождение большинства мифических государей. В собранных в этой книге корейских мифологических преданиях дракон, однако, редкий персонаж, хотя, например, в корейском средневековом искусстве его изображения встречаются достаточно часто. Фактически только в мифе о девице Арен и говорится о драконе, «...в деревне Сарянни, возле колодца Ариён, явились петух и дракон (или, как трактуют это некоторые корейские ученые, «петушиный дракон». — Б. Р.). Из левого бока дракона родилась девочка. (Еще говорят, будто явился один дракон и тотчас умер, его разрезали и достали девочку из брюха.) Она была совершенной красавицей, но заместо рта у нее был куриный клюв». Попробуем разобраться в этом сюжете. Дракон, да еще найденный близ колодца, — явно повелитель водной стихии. Рождение героя из чрева дракона напоминает здесь древнекитайский миф о рождении усмирителя потопа государя Юя из чрева его умершего отца — дракона Гуня. Стоит, однако, обратить внимание на то, что от дракона рождается не сам основатель Силла государь Хёхкосе (в китайской мифологии от дракона рождаются именно государи, да и образ дракона в средневековом Китае был метафорой императора), а лишь его будущая супруга. В более архаическом предании о Тонмёне (Чумоне) рассказывается, что его мать была дочерью бога реки Хабэка. Хабэк — корейское чтение иероглифов Хэ-бо, а Хэ-бо — это бог Реки (скорее всего, Хуанхэ) в древнекитайской мифологии. Этим привычным именем древние историографы заместили какое-то неведомое нам древнекорейское божество воды. То, что со стихией воды связаны в корейских преданиях именно женские персонажи, наводит на мысль о том, что сложились эти мифы у тех племен, скорее всего охотников на птиц, которые почитали птиц за своих тотемов и вступали в браки с дочерьми прибрежных рыболовов.

Наша мысль о такого рода браках может быть подтверждена и примерами из других рассказов. В истории «Трое духов на земле Тхамна» духи-первопредки получают жен из-за моря, или, как сказано в средневековой «Истории Коре», «из японской страны». В другом рассказе государь Суро, ниспосланный с небес, женится на заморской принцессе из далекой индийской страны Аютха. Есть и более невероятный случай. Выше мы говорили о том, как средневековые корейские историографы использовали в своих летописях древние мифы, но постепенно в русло их творчества попадали и сюжеты чисто сказочные. Пример тому — история о женитьбе Чакчегона на дочери царя драконов Западного моря. Вспомните новгородскую былину о Садко, замечательном гусляре, ставшем купцом. Корабли его как-то плыли по морю и остановились вдруг — ни вперед, ни назад — нет им хода. Бросили тогда жребий, кого принести в жертву царю морскому. Выпало самому Садко в море прыгать. Садко оказался во дворце морского царя, который попросил его усладить царский слух игрой на гусельках. Но вот является Садко чудесный старец (в большинстве вариантов он назван святым Миколой Можайским), или богородица, или, наконец, некая бабушка, что «сидела у царя за зыбой», то есть за люлькой, и советуют ему просить у морского владыки себе девицу в жены. Послушался Садко и получил в жены красну девицу, и хотя нигде в былинах не сказано, что девица эта дочь морского царя, но это явствует из всего контекста былины.

Обратимся теперь к корейскому преданию из летописи «Коре са» — «История Коре», составленной в середине XV века: юноша Чакчегон — искуснейший стрелок из лука и каллиграф, решает отыскать своего пропавшего отца. Он садится на чужеземный торговый корабль и пускается в путь. Но вскоре корабль останавливается посреди моря и три дня не может сдвинуться с места. Тогда кто-то предлагает принести в жертву Чакчегона. Он хватает свой лук и стрелы и бросается в пучину. Его встречает царь драконов Западного моря и просит об услуге: застрелить из лука черного лиса-оборотня, являющегося к морскому царю в облике Будды и досаждающего ему страшным шумом. Чакчегон выполняет его просьбу, царь приходит в восторг и предлагает ему всякие драгоценности, но юноша отказывается от них, говоря, что единственное его желание — стать правителем корейских племен Трех Хан. Царь отвечает, что правителем суждено стать внуку героя, а «у вас в судьбе этого нет». Тогда какая-то старуха, сидевшая позади царя драконов, советует Чакчегону взять в жены царскую дочь. Морской царь соглашается, и тогда царевна советует герою еще попросить у ее батюшки ивовый посох и свинью, которые ему дороже всех драгоценностей. Царь отдает свинью. Герой возвращается вместе с женой на родину. У пего рождается дочь, но потом Чакчегон нарушает запрет: не смотреть на жену, когда она входит в колодец. Он видит, как жена и дочь оборачиваются желтыми драконами. Чудесная жена и дочь исчезают навсегда, а Чакчегон проводит остаток своих дней в монастыре. Таково корейское предание. Нетрудно заметить, насколько оно сходно по основному «костяку» сюжета с былиной о Садко. И там и там герой славится своим умением: один игрой на гуслях, другой — стрельбой из лука (кстати, многие струнные инструменты происходят от охотничьего лука), и там и там царь морской останавливает плывущий корабль, и там и там, чтобы сдвинуть его с места, следует принести человеческую жертву, и там и там герой, оказавшись в подводном царстве, демонстрирует свое удивительное искусство и получает в жены дочь морского царя, причем просит об этом по подсказке некой старухи, о которой, впрочем, в обоих случаях не ясно даже, кто она такая. Что это, случайное совпадение? Едва ли, но ведь нельзя же предположить здесь взаимовлияния. Слишком далеки территориально Новгород и Корейский полуостров. При этом сказки, аналогичные использованной корейскими историографами, широко известны у многих народов Дальнего Востока и Центральной Азии: у китайцев и мяо, у чжуан и тибетцев, у вьетнамцев и бурят. В Японии же подобные сюжеты, да и то в сильно трансформированном виде, записаны лишь в прибрежных, то есть близких к Корее районах. А это значит, что сюжет был занесен на Японские острова с материка, из Кореи. А вот с былиной о Садко дело иное. Она стоит особняком среди русских былин и среди русских сказок. Это наводит на мысль о заимствованном характере ее сюжета. Еще великий критик В. В. Стасов высказал предположение об индийском происхождении этого сюжета. По-видимому, он был в данном случае прав. Только таким образом можно объяснить общность новгородской по всему своему духу былины о Садко, сложившейся, как предполагают исследователи, в XIV—XV веках, и рассказа о корейском герое. Известно, что индийские сюжеты во множестве попали и в Европу, и в страны Дальнего Востока через переводную буддийскую литературу, через сутры и сборники джатак, добавим к этому, что даже сам образ царя драконов сложился там под влиянием индийского фольклора и образа царя нагов (змей). До этого на Дальнем Востоке было лишь представление о драконе, но не о царе драконов — ёнване, как называли его корейцы, или лунване, как произносили это слово китайцы. Как попал этот сюжет в Новгород, пока остается загадкой, но может быть, не случайно в некоторых вариантах былины сам Садко назван индийским гостем.

Заимствованный чужеземный сюжет в рассказе о Чак-чегоне тесно привязан к корейской действительности. И неправильно было бы сказать, что перед нами простая запись народной сказки. Нет, мы читаем не сказку, а письменное историческое предание, использующее сказочный сюжет. Очень может быть, что летописец здесь не просто воспроизвел фольклорный сюжет, а сам переписал его в нужном для его целей ракурсе. А цели его были совсем не те, что у народного рассказчика. Ему надо было не развлечь народ, а показать и доказать чудесное происхождение правителя Ван Гона — объединителя трех государств и основателя новой династии Коре, даже не его самого, а его деда Чакчегона. Ведь то, что бабка его считалась дочерью царя драконов, должно было в глазах средневековых корейцев всячески возвышать его и приближать к могущественным китайским государям, тоже будто бы ведущим свой род от драконов. Используя сказочный в своей основе сюжет, историограф, по всей вероятности, сильно переделал его. В обычных фольклорных версиях этой сказки герой получает в дар от морского царя какой-нибудь волшебный предмет. В одних вариантах это чудесная тыква-горлянка, в других — курочка или какое-либо животное, которое на деле оказывается воплощением дочери царя драконов. В корейском предании герой, уже получив принцессу, просит по ее совету чудесную свинью и ивовый посох. Что это за посох, почему он дороже всех сокровищ, дал ли его царь морской герою — ничего этого из текста не ясно. Вроде бы и не дал. А в чем чудесные свойства свиньи? Это тоже не до конца ясно. По обычной схеме сказочного сюжета свинья должна бы превратиться в царевну, на которой и женится герой. Здесь женитьба уже совершилась, поэтому свинье отведена абсолютно не сказочная, а скорее мифологическая роль «зверя», указывающего место, где должен поселиться герой. Почему царь драконов в подводном царстве держит именно свинью, сказать трудно. Известно, однако, что свинья у корейцев с древних времен считалась жертвенным животным. По-видимому, ее наделяли какой-то магической силой. Вместе с тем упоминание в этом предании о свинье свидетельствует опять-таки о южном компоненте в этногенезе корейцев, так как, например, у народов Северо-Восточной Азии свиноводства никогда не было.

И конечно, совсем не по-сказочному звучат многочисленные топонимы, введенные в повествование о женитьбе на морской царевне. Создается впечатление, что сказочный сюжет, использованный историком, оказался своеобразным магнитом, притягивавшим к себе различные топонимические легенды, поясняющие происхождение разного рода колодцев. Речь о колодцах идет потому, что именно через них, как считалось у народов Дальнего Востока, драконы могут сообщаться с морской стихией. Недаром ведь и дочь царя драконов уходила в колодец. И последнее. В корейском предании, как и в былине о Садко, заметно определенное религиозное влияние. Садко после возвращения в Новгород строит храм в честь спасшего его Миколы Можайского, а Чакчегон посвящает остаток своих дней жизни в монастыре чтению буддийского канона. Что же? И там, и там авторы были людьми своего времени и отдавали дань господствовавшим религиозным воззрениям.

Мы высказали предположение, что в основе истории о Чакчегоне лежит индийский сюжет. Это гипотеза. Но в представляемом вниманию читателя сборнике корейских легенд и преданий есть и сюжеты, заимствование которых из индийской литературы можно проследить достаточно точно. Таков, например, рассказ о черепахе и зайце, извлеченный из «Исторических записей...» Ким Бусика, из «Жизнеописания полководца Ким Юсина». Глупая черепаха пытается заманить зайца в подводное царство, чтобы заполучить его печень для больного царя драконов. Хитрый заяц ловко обманывает ее. Рассказ этот родился в древней Индии, он есть и в знаменитой «Панчатантре», только действуют там не черепаха и заяц, а некое морское животное и обезьяна; есть этот рассказ и во многих буддийских сочинениях. Сочинения эти переводились на китайский язык и стали известны в Корее, Японии и Вьетнаме. Только в Японии эта притча попала г. «Стародавние повести» («Кондзяку моногатари») в XI веке как индийское произведение (там прямо сказано, что действие происходит в Индии), а у Ким Бусика эта притча «натурализовалась», ее рассказывает с назидательной целью брошенному в темницу послу государства Силла один из жителей Когурё. По некоторым деталям в основу рассказа положен сюжет из китайского варианта сборника буддийских джатак «Шэн цзин» («Джатаканидана»), переведенного в конце III века н. э. Рассказ об обезьяне и морском звере благодаря переводам и переложениям «Панчатантры» стал известен и на Ближнем Востоке, и в средневековой Европе, дошел он и до России, где в XVII веке этот индийский сборник был переведен под названием «Стефанит и Ихнилат», но только в Корее сюжет этот получил особую популярность в литературе. Появившись впервые у Ким Бусика, он стал потом в XVII—XVIII веках, основой большой народной повести, а впоследствии и драмы. Так часто бывало с кочующими сюжетами: в одних странах они оставались чужими и их читали как переводную литературу, в других входили в фольклор, в третьих — натурализовались и неожиданно давали жизнь новым произведениям национальной литературы.

* * *

Предлагаемая вниманию читателя книга корейских легенд и преданий включает в себя не только мифологические или сказочные рассказы, сохранившиеся в составе средневековых летописей и сборников. В нее вошли и истории о доблестных воителях, и рассказы о праведных мужах, о достойных и недостойных правителях, о почтительных к родителям детях и верных женах. Предания эти уже далеки от древних мифологических рассказов, но и в них главное — чудо или что-либо достойное удивления. Вот запись о государе страны Пуё по имени Тэсо. Он отправил правителю могущественного когурёского государства удивительного красного ворона об одной голове и двух туловищах. История этого необычного дара вся построена на древних мифологических представлениях, родившихся в Китае. Согласно им красный цвет — цвет юга, а черный — севера. Кроме того, эмблема юга — красная птица, а юг — сторона благих веяний. Все доброе приходит с юга, на юг обращен и трон государя. Поэтому и красная птица — счастливое предзнаменование. Этого не поняли сановники государя Пуё, но зато верно истолковали приближенные когурёского государя. На этом-то и построен весь короткий летописный рассказ из «Исторических записей...» Ким Бусика.

Или возьмем забавную историю о человеке, вернувшемся домой и обнаружившем на ложе у своей жены чужого мужчину. Вся ситуация живо напоминает нам песню Франца из пушкинских «Сцен из рыцарских времен». Помните: «Воротился ночью мельник... Женка! что за сапоги?» Только в песне Франца речь идет о реальном любовнике жены мельника, а в корейском предании любовник — дух лихорадки, обернувшийся человеком, а муж — государев сановник Чхоён, сын дракона Восточного моря. Да и вся ситуация в корейском предании необычна. Муж не пытается выставить любовника силой, а делает это, слагая песню. Дух клянется, увидев на воротах дома изображение Чхоёна, не входить туда. Нетрудно заметить, что в основе своей у Ирёна это не бытовой рассказ, как у Пушкина, а мифологическое предание об изгнании духа лихорадки с помощью магических заклинаний и песен (у автора XIII в. песня, конечно, скорее шутливая) и подлинная концовка рассказа этиологическая, то есть поясняющая происхождение корейского обычая вывешивать на воротах изображение Чхоёна, чтобы отвратить духа болезни (Нелишне заметить, что подобный обычай явно базируется на общих для народов Дальнего Востока поверьях. У китайцев, например, широко известен рассказ о том, как тайский император Мин-хуан, когда он заболел лихорадкой, во сне увидел большого демона, прогоняющего маленького беса в коротких штанах и с сандалией на одной ноге (духа лихорадки). Когда демон поймал и проглотил беса, болезнь государя тотчас прошла. Государь повелел знаменитому художнику У Дао-цзы нарисовать демона, хватающего беса. С тех нор подобные картины стали вешать в домах для отвращения нечисти. Сопоставив эти рассказы, нетрудно увидеть, насколько корейское предание архаичнее китайского, где все события совершаются не наяву, а во сне). Но и эта концовка перекрыта у Ирёна другой, видимо, более важной для него как для буддиста: объяснением происхождения названия буддийского монастыря. Недаром в его книге сам рассказ помещен под заголовком «Монастырь Маихрса» (или «Монастырь любования морем»).

В рассказе Чхоён поет песню хянга. Хянга буквально значит «песня родной стороны», так называли корейские песни в противовес стихам и песням, сочиняемым на общерегиональном литературном языке — ханмуне. В отношении средневековых корейских авторов к хянга заметны следы древних представлений о магической силе слова, о древнейших поющихся шаманами заклинаниях. Благодаря историографам до нас дошли немногие уцелевшие образцы некогда богатой поэзии хяига. Хянга создавали и исполняли в критических ситуациях в жизни человека или целой страны. Так, монах Вольмён слагает хянга в форме заупокойной молитвы, чтобы помочь духу усопшей сестры. Он хоть и буддист, а действует подобно шаману, призывающему душу усопшего. Астролог Юнчхои сочиняет хянга, чтобы отвести комету — грозное для страны небесное знамение. Недаром в средневековой Корее считалось, что с помощью хянга можно «потрясти небо и землю, а также растрогать духов». Вера в духов была сильна в Корее, несмотря на господство буддизма, почти до наших дней. И наряду с рассказами о чудесах и явлении духов существовали и целые театрализованные действа, во время которых красочно изображалось изгнание злых бесов. Известно, что в XIII—XIV веках, например, то есть во времена Ирёна, существовало действо о Чхоёне, в котором участвовал хор (он, видимо, исполнял хянга), сам Чхоён (точнее, его изображение, маска), дух лихорадки.

Чхоён назван в рассказе хвараном. С хваранами читатель встретится и во многих других историях. Слово это буквально значит «цветущий юноша», «юноша-цветок», так в государстве Силла называли особую группу юношей из аристократических семей, отобранных для подготовки к государственной деятельности. Институт хваранов сложился к середине VI века, но, как предполагают ученые, он был развитием более ранних, восходящих еще к первобытной эпохе половозрастных объединений, какие были, например, у античных греков. На протяжении ряда лет эти юноши обучались военному искусству, хорошим манерам, пению и танцам. Хвараны много путешествовали по стране с чисто познавательными целями. В основе их обучения лежал своеобразный кодекс, называемый «Пять предостережений», он включал положения, восходящие к различным учениям, из конфуцианства брались идеи верности государю, почтительности к родителям, верности друзьям, из даосизма — вера в силу магических заклинаний и победы с их помощью, из буддизма — вера в Будду Грядущего — Майтрейю, или, по-корейски, Мирык, и проповедь милосердия. Хвараны были совсем юными, но это не мешало им совершать подвиги. Известно, что при завоевании племени Большой Кая особо отличился пятнадцатилетний хварап Садахам, которому в награду было пожаловано триста пленных, но, следуя буддийской доктрине о милосердии, он отпустил их на свободу. Из таких юношей формировалась своеобразная средневековая элита, из них выходили сановники и полководцы, литераторы и ученые. Из среды хваранов вышел, например, и знаменитый полководец государства Силла Ким Юсин, предания о котором приведены в этой книге. Пятнадцати лет (согласно Ким Буснку) он стал хвараном, а потом посвятил всю свою долгую жизнь (он родился в 595-м и умер в 673 г.) ратному делу, не раз назначался главнокомандующим войсками Силла во время многочисленных вторжений войск соседних Пэкче, Когурё, а также племен мохэ. Читатель познакомится с преданиями о нем из книги Ирёна. Но и Ким Бусик не только упоминает о его заслугах, рассказывая о царствованиях государей и государынь Силла (в истории этой страны были периоды, когда у власти стояли женщины), он создает отдельное жизнеописание полководца. Жизнеописание это вобрало в себя и реальные факты, и легендарные сведения. Мы узнаем оттуда, например, о чудесных знамениях предшествовавших рождению героя: его отец увидел во сне, как на него низошла планета Марс, а матери приснился отрок в золотом панцире, примчавшийся на облаке к ней в покои. После этого она зачала и через двадцать лун родила необыкновенного сына. Сын этот, как уже говорилось, рано стал хвараном. В семнадцать лет он увидел, что враги напали на границы его родины, и был полон решимости усмирить злодеев. Но что же он сделал? Отправился навстречу врагу? Ничего подобного! Он один пошел в глухие горы и обратился с просьбой к Небу даровать ему силы и наставить на путь. Он прождал четыре дня и увидел какого-то старца, которому и поведал свое заветное желание: объединить все три корейские царства. Старец смилостивился и передал Ким Юсину магические знания. (Вспомним, что в основе учения хваранов лежала даосская вера в силу магии.) Старец, как и положено в даосских преданиях, сказал, что полагалось, предупредил о том, что если юноша будет использовать тайные знания не для правого дела, то сам погибнет, и бесследно исчез. А юноша снова обратился с мольбой к Небесам, и тогда Небесный чиновник ниспослал чудесное сияние, осветившее меч Ким Юсина. Вот как объясняли в народе непобедимую мощь Ким Юсина. И надо полагать, что и конфуцианец историограф Ким Бусик, и буддист Ирён оба верили в эти чудеса и знаменья. Судя по Записям у обоих историографов, Ким Юсин побеждал и беспримерной храбростью. В первом же бою он, совсем еще юноша, сбросил шлем, выхватил меч, верхом на коне ворвался в расположение врага, отсек голову вражескому полководцу и принес ее в свой стан. Когда это увидели силлаские воины, они воодушевились и ринулись на когурёсцев. Более пяти тысяч было обезглавлено и тысяча взята в плен. Таков был Ким Юсин, которому, как гласит помещенное в нашей книге предание, помогали даже горные хозяйки — духи — покровители страны. А в рассказе «Государь Мичху и войско бамбуковых листьев» страну в трудную минуту выручает уже дух давно умершего Ким Юсина.

В представляемой читателю книге корейских преданий и легенд все даже самые удивительные события и их участники точно локализованы в пространстве: они живут в реальной средневековой Корее, и на старинных картах можно отыскать, где находится та или иная гора или крепость. Сложнее со временем. Корейские историографы обычно обозначали время по годам правления государей: своих корейских (пэкческих, силласких, когурёских) или китайских. Почему же китайских — может спросить читатель. Потому, что обозначение времени не было в средние века нейтральным. Мы пишем: такое-то событие случилось, предположим, в 1175 году, не вкладывая в эту временную отметку никакого политического смысла. Не так было в средневековой Корее. Ким Бусик в своих «Исторических записях трех государств» рассказывает о таком случае: зимой 648 года, когда ко двору китайского императора Тай-цзуна прибыл посол царства Силла, император повелел спросить у пего: «Почему Силла, являясь вассалом великой династии Тан, имеет свое особое летосчисление по годам правления собственных правителей?» Танский государь явно был недоволен этим. Хитрый посол сослался на отсутствие специальных указаний, но прошло еще два года, прежде чем силласцы перешли на обозначение времени по годам правления китайских императоров. Император назвал Силла вассальным государством. В действительности все корейские царства были абсолютно самостоятельны, но они боялись могущественного Китая, присылали послов с дарами и уверением в покорности, что не мешало, когда приходило время, громить китайские войска, защищая свою независимость. Были, видимо, и другие причины, почему корейские историографы соотносили события родной старины с годами правления чужеземных императоров. Они словно бы желали подчеркнуть сопричастность событии отечественной истории событиям общерегионального значения. Ведь мир исторический для средневекового корейца ограничивался Дальним Востоком: Кореей, Китаем, отчасти Японией, возможно, он слышал об Индии. О событиях в других странах тогда едва ли что-нибудь ведали. Немалое значение имел и этикет. Ким Бусик, например, искренне удивлялся, как это в Силла осмелились со времен правителя Попхына, то есть с первой половины VI века, иметь собственное летосчисление, считая это явным нарушением регионального этикета. Китайские летописцы, а вслед за ними и корейские историографы обозначали время не только простой отметкой года правления очередного императора. Императоры, как правило, давали названия годам своего царствования. Это были своего рода девизы, вроде «Юн-хуэй» — «Вечное сияние»; так обозначил свою эру тайский император Тай-цзун. Кроме этого, обычно ставились еще два особых циклических знака, нечто вроде цифр, обозначавших, какой идет по порядку год шестидесятилетнего цикла. Помимо этого в народе существовало и обозначение годов цикла по двенадцати животным: крыса, бык, тигр, заяц и т. д. Историографы, однако, не пользовались им. Но переводчики, вместо ничего не говорящей читателю транскрипции циклических знаков ввели эту систему в русские переводы.

Для того чтобы дать читателю достаточно полное представление о малоизвестной у нас корейской мифологии, составитель счел целесообразным сделать к прозаической книге своеобразное приложение. В нем в поэтическом переводе дана знаменитая поэма талантливейшего корейского поэта Ли Гюбо «Государь Тонмён». Ли Гюбо родился в 1169-м и умер в 1241 году. Он был младшим современником Ким Бусика и написал эту поэму не без влияния «Исторических записей...». В предисловии к поэме он пишет о том, что раздобыл «Старую историю трех государств» и увидел в ней «Описание царствования Тонмёна», полное сверхъестественных событий. А вот, мол, Ким Бусик, составляя свой вариант истории, сильно сократил чудесное, считая, что оно недостойно украшать страницы официального труда. Чтобы сохранить предания для потомства, Ли Гюбо и решил написать поэму. Он правильно рассчитал, что поэтическое произведение переживет века. Давно уже канула в лету «Старая история трех государств», а поэма дошла до нас в полной сохранности. Но дело, видимо, было не только в том, чтобы сохранить для потомков древние предания. Ли Гюбо жил в эпоху, когда поэты, как и все прогрессивные мыслители страны, гневно осуждали современные порядки, потому что, как писал Ли Гюбо, богатство, знатность и расточительство достигается за счет крестьян, которые потеряли человеческий вид (стихотворение «Пою для тех, кто трудится в поле»). Услышав о том, что правители нескольких округов понесли наказание за взяточничество, Ли Гюбо пишет стихотворение о том, что «народ почти умирает с голоду», а чиновники-«мясники мечтают срезать с тел простолюдинов последнее мясо». Как человек конфуцианского направления, Ли Гюбо, видя несправедливость, ищет идеал правителя, заботящегося о народе, в седой древности, когда не было столь резкого расслоения общества. Вот, вероятно, и вторая чисто идеологическая причина, почему поэта привлекает образ Тоимёна и почему он создает свою поэму: сложное по форме произведение, сочетающее прозаическое изложение летописного типа с пятисложными стихами, то есть такими стихами, в которых каждая строка содержит пять иероглифических знаков — пять значимых слов.

* * *

Эта книга корейских преданий и легенд открывает перед нами удивительный мир, где драконы совершают вполне человеческие поступки, а люди поражают волшебной мощью, где сон можно обменять на парчовую юбку, а штаны принести в жертву горному духу, мир, где неправильная разгадка сна грозит бедой, а правильная сулит великую удачу, мир, где действуют волшебные музыкальные инструменты, и где палые листья могут вмиг обратиться бесчисленным воинством, а цветы, словно живые люди, могут стать причиной важных событий или свидетелями происшествий, случившихся одновременно и среди живых, и в мире мертвых. Это вроде бы мифический и сказочный мир, и вместе с тем мир реальный, исторический. В нем царствуют реальные государи, даты правления которых нам точно известны, и реальные полководцы, отстаивающие независимость своей Земли, реальные монахи и хвараны. Но вместе с тем это мир художественный, мир, воссозданный корейскими писателями-историографами, который увлекал тогдашних читателей своей условной правдой жизни и который может увлечь и нашего читателя своим необычным сочетанием реального и удивительного, исторического и мифологического, помочь познать корейскую историю, древне-корейский фольклор и корейскую литературу в самых ее истоках.

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© Злыгостев А. С., дизайн, подборка материалов, оцифровка, статьи, разработка ПО 2001–2020
Елисеева Людмила Александровна консультант и автор статей энциклопедии
При использовании материалов проекта (в рамках допустимых законодательством РФ) активная ссылка на страницу первоисточник обязательна:
http://mifolog.ru/ 'Мифологическая энциклопедия'
Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь